Только-только дед в своей черной опаре с галстукам, повязанным под самой бородой, показался в зале, он услышал гул оркестровой меди и дружные хлопки, увидел обращенные к нему смеющиеся ребячьи лица. «Опоздали, — слегка подтолкнув супругу, в бок, недовольно проворчал дед. — Прособирались. Уже без нас что-то важное сказанули».
Но речей никто не говорил. Наступила внезапная тишина, и сквозь эту тишину Кеша Евсюков и Зоя Вихрева провели стариков в первый ряд и усадили в кресла.
— Не иначе, как меня хотят председателем месткома выбрать, вот и обхаживают! — шепнул жене смущенный водовоз.
В это время к столу президиума, накрытому красной скатертью, подошел директор школы. Он, помедлив, торжественно объявил:
— Сегодня, ребята, мы чествуем нашего дорогого юбиляра — Петра Даниловича Боровикова.
Тогда, вновь оглушенный оркестровым громом и аплодисментами, дед чуть приподнялся в кресле, взглянул на свою старуху и зашарил по карманам. Он вытащил свою неразлучную торбу-кисет, но не закурил, почему-то поднес торбу к глазам, затем взмахнул рукой: «Эх, где моя не пропадала!»
А Боровичиха, просидев пяток минут с разинутым ртом, сняла с головы платок, вновь перевязала его и взяла деда за локоть, словно боясь, что он исчезнет.
Вот теперь, наконец, дед увидел и вывешенный в простенке меж знамен свой портрет, рисованный Сеней Мишариным, и над ним на красной ленте: «Привет славному труженику-патриоту деду Боровикову в день его семидесятилетия и двадцатилетия работы в школе!», и школьный журнал с тремя фотографиями астафьевской работы, и на одном из снимков Арестант пялил в зал свои глаза.
— Ах ты, шут меня побери! Провели, ребятки, провели вы меня! Провели деда Боровикова!
Сидя в президиуме, дед попросил у Геннадия Васильевича пригласительный билет и уцепился за него, как за якорь спасения. Он уткнул в белый квадрат бумаги дымчатую свою бороду:
«…Дирекция, местный комитет, комсомольская организация и ученический комитет приглашают Вас на юбилейный вечер, посвященный семидесятилетию трудовой жизни и двадцатилетию работы в школе Петра Даниловича Боровикова».
Бывает, наверно, в жизни настоящего человека такой особенный день, когда он осознает: не зря прошли годы, славно прожил!
Такой день наступил у деда. Распрямилась сутулая, сгорбленная трудом спина, раздались плечи, молодо заблестели глаза: «Эх, знай наших!.. Летчика бы моего сюда да всю боровиковскую поросль… Вот тебе и школьный водовоз!»
Правда, дед забылся на минуту, когда со второго ряда ему понимающе подмигнул Назар Ильич, прищелкнув под подбородком: мол, зальем это дело. Дедушкин узловатый палец тоже было потянулся для ответного знака, но суровый взгляд Марфы Ионовны образумил старика.
Потом вышел Толя Чернобород он и прочел свои стихи «Дед-патриот»:
Речей было много. У деда голова кругом пошла. Ему стало жарко в своем костюме и страсть как захотелось испить из своего ковшика ледяной воды.
На столе перед дедом росла груда подарков. С нетерпением посматривал Петр Данилович на красивую, красную с черным, в металлических пластинках трубку, на роскошный из черной кожи кисет, на пачки ароматного трубочного «Дюбека». Марфе Ионовне больше всего понравился цветной вязаный шарф, который подарила деду Зоя Вихрева «от девочек»:
— Живите, дорогой Петр Данилович, долгие-долгие годы, носите наш шарф на доброе здоровье.
Вот уж когда разговорился дед Боровиков! Дорвался! В самом деле, разве это разговор, когда перекинешься двумя-тремя словами во время разлива воды из бочки по ведрам!
Дед понял, что может развернуться, и развернулся.
— Вот что хочу я сказать. Двадцать лет тому назад были мы со старухой в партизанах. Тогда мы с Ионовной совсем еще молоденькие были — по полсотне лет, и только.
— Ну уж, не прибавляй, Данилыч, — не выдержала Марфа Ионовна. — Мне-то всего сорок с лишком было.
— Не в том дело, Марфуша, — возразил дед, — хочу я сказать, что смело мы тогда в новый день глядели и верили в то, что доживем, увидим, как родная земля отстроится и сила наша утвердится. — Дед прихватил узловатыми пальцами дымчатую свою бороду, потом опустил руки и а стол и осторожно разгладил морщинку на красном сукне. — Хочу, ребятки, секрет один выдать. Видимо, время пришло. Когда стукнуло мне шестьдесят годов, такая мне мысль в голову запала: «Как же так, годы мои отошли, а самая жизнь в России только начинается!» И даю я себе задание: дожить до конца первой пятилетки. Хорошо. Смотрю, пятилетку в четыре года выполнили. Спасибо, думаю, один год жизни мне подарили. Только жизнь-то в стране куда интересней становится!.. Дал себе второе задание: дожить до конца второй пятилетки…
Школьники притихли в ожидании. Совсем по-детски, восторженно смотрела на Боровикова Татьяна Яковлевна. Светло улыбалась Варвара Ивановна. У Шуры Овечкиной был такой вид, словно она сейчас кинется обнимать деда.
— Так вот, — досказал свою мысль дед, — даю я теперь новое себе задание: сразу на десяток лет, одним словом, — взмахнул он рукой, — до самого 1950 года… А кто не верит, — под общий смех заключил дед, — того прошу через десять лет в гости на Новые Ключи.
…Деда провожали домой шумной толпой. Звездная ночь стояла над рудником. Круглые белые сопки отчетливо виднелись в ясном воздухе.
Дед подманил Кешу Евсюкова и ткнул новой своей трубкой в небо:
— Это что за звезда?
— Большая Медведица, Петр Данилович.
— Не Медведица, а Ковш. Эх ты, ученик! Ковш, говорю. Не мое у ковшу чета — небесный. — Он хитро подмигнул. — Как помру, буду на том свете водовозить. Бочку захвачу с собой — она тоже с мое пожила, а ковш уже заготовлен.
Спутники Боровикова рассмеялись.
На белую бороду деда, на молодые его глаза, на кряжистую его фигуру изливалось сверху звездное сияние.
И не о смерти — о жизни думали в это время спутники деда Боровикова.
26. Весна
В апреле с неукротимой яростью, словно нагоняя время, развернула свои силы весна, взламывая льды на Джалинде, очищая Становик, Яблонку и ее отроги от снега, покрывая склоны гор буйной зеленью.
Почти весь май стояла дремотная жара.
А в середине июня, к концу весенних испытаний, с беспрерывным однообразием пошли невиданные для этого времени года дожди. Лавины воды изо дня в день обрушивались на Новые Ключи. Все двадцать три фоки, окружавшие рудничный поселок, были накрыты низкими тучами. По крутым улочкам поселка стекали к ключу потоки, волоча камни, щепу, листья, ветви подрытых кустарников. Ключ, обычно мирно шумевший меж двух рядов ольшаника, расширил свои владения, и ольшаник оказался посредине бурной воды. Чтобы попасть в школу, ребятам, жившим на левом берегу ключа, надо было обходить весь поселок, подымаясь вверх по течению, или, разувшись, высоко завернув штанишки, итти вброд. Плашкоут, соединявший оба берега Джалинды, сорвало с троса, и Заречье оказалось оторванным от поселка. Вода в реке взбухала, медленно и грозно накапливалась у дамбы.
Таких дождей не бывало в Новых Ключах и в окрестностях лет пятьдесят.
В классах, где проводились испытания, стоял сумеречный свет; приходилось с утра зажигать электричество, а отвечали школьники под нудную и никому не нужную подсказку дождя, то бормотавшего в отдалении, то приближавшего свой голос к самым стеклам, то сыпавшего частыми горошинами скороговорки в окно. Геннадий Васильевич расхаживал меж парт, заложив руки за спину, и, простреливая и дождь, и тучи, и Джалинду серыми глазками, приговаривал:
— Хорошее, братцы, дело! Хорошее, нечего сказать!